среда, 11 ноября 2015 г.

В Византии говорили на одном языке, а писали на другом

Павел Онойко

Языковая картина Византии парадоксальна. Империя, не просто претендо­вавшая на правопреемство по отношению к Римской и унаследовавшая ее институты, но и с точки зрения своей политической идеологии бывшая Римской империей, никогда не говорила на латыни. На ней разговаривали в западных провинциях и на Балканах, до VI века она оставалась официальным языком юриспруденции (последним законодательным сводом на латыни стал Кодекс Юстиниана, обнародованный в 529 году, — после него законы издавали уже на греческом), она обогатила греческий множеством заимствований (прежде всего в военной и административной сферах), ранневизантийский Константинополь привлекал карьерными возможностями латинских грамматиков. Но все же латынь не была настоящим языком даже ранней Византии. Пускай латиноязычные поэты Корипп и Присциан жили в Констан­тинополе, мы не встретим этих имен на страницах учебника истории визан­тийской литературы.

Мы не можем сказать, в какой именно момент римский император становится византийским: провести четкую границу не позволяет формальное тождество институтов. В поисках ответа на этот вопрос необходимо обращаться к нефор­мализуемым культурным различиям. Римская империя отличается от Визан­тийской тем, что в последней оказываются слиты римские институты, гре­ческая культура и христианство и осуществляется этот синтез на основе греческого языка. Поэтому одним из критериев, на которые мы могли бы опереться, становится язык: византийскому императору, в отличие от его римского коллеги, проще изъясняться на греческом, чем на латыни.

Но что такое этот греческий? Альтернатива, которую предлагают нам полки книжных магазинов и программы филологических факультетов, обманчива: мы можем найти в них либо древне-, либо новогреческий язык. Иной точки отсчета не предусмотрено. Из-за этого мы вынуждены исходить из того, что греческий язык Византии — это либо искаженный древнегреческий (почти диалоги Платона, но уже не совсем), либо протоновогреческий (почти перего­воры Ципраса с МВФ, но еще не вполне). История 24 столетий непрерывного развития языка спрямляется и упрощается: это либо неизбежный закат и деградация древнегреческого (так думали западноевропейские филологи-классики до утверждения византинистики как самостоятельной научной дисциплины), либо неминуемое прорастание новогреческого (так считали греческие ученые времен формирования греческой нации в XIX веке).

Действительно, византийский греческий трудноуловим. Его развитие нельзя рассматривать как череду поступательных, последовательных изменений, поскольку на каждый шаг вперед в языковом развитии приходился и шаг назад. Виной тому — отношение к языку самих византийцев. Социально престижной была языковая норма Гомера и классиков аттической прозы. Писать хорошо значило писать историю неотличимо от Ксенофонта или Фукидида (последний историк, решившийся ввести в свой текст староаттические элементы, казав­шиеся архаичными уже в классическую эпоху, — это свидетель падения Константинополя Лаоник Халкокондил), а эпос — неотличимо от Гомера. От образованных византийцев на протяжении всей истории империи требо­валось в буквальном смысле говорить на одном (изменившемся), а писать на другом (застывшем в классической неизменности) языке. Раздвоенность языкового сознания — важнейшая черта византийской культуры.
Усугубляло ситуацию и то, что еще со времен классической древности за определенными жанрами были закреплены определенные диалектные особенности: эпические поэмы писали на языке Гомера, а медицинские трактаты составляли на ионийском диалекте в подражание Гиппократу. Сходную картину мы видим и в Византии. В древнегреческом языке гласные делились на долгие и краткие, и их упорядоченное чередование составляло основу древнегреческих стихотворных метров. В эллинистическую эпоху противопоставление гласных по долготе ушло из греческого языка, но тем не менее и через тысячу лет героические поэмы и эпитафии писались так, как будто фонетическая система осталась неизменной со времен Гомера. Различия пронизывали и другие языковые уровни: нужно было строить фразу, как Гомер, подбирать слова, как у Гомера, и склонять и спрягать их в соответствии с парадигмой, отмершей в живой речи тысячелетия назад.
Однако писать с античной живостью и простотой удавалось не всем; нередко в попытке достичь аттического идеала византийские авторы теряли чувство меры, стремясь писать правильнее своих кумиров. Так, мы знаем, что датель­ный падеж, существовавший в древнегреческом, в новогреческом почти полностью исчез. Логично было бы предположить, что с каждым веком в литературе он будет встречаться все реже и реже, пока постепенно не исчезнет вовсе. Однако недавние исследования показали, что в византий­ской высокой словесности дательный падеж используется куда чаще, чем в литературе классической древности. Но именно это увеличение частоты и говорит о расшатывании нормы! Навязчивость в использовании той или иной формы скажет о вашем неумении ее правильно применять не меньше, чем ее полное отсутствие в вашей речи.
В то же время живая языковая стихия брала свое. О том, как менялся разговорный язык, мы узнаем благодаря ошибкам переписчиков рукописей, нелитературным надписям и так называемой народноязычной литературе. Термин «народноязычный» неслучаен: он гораздо лучше описывает интересующее нас явление, чем более привычный «народный», поскольку нередко элементы простой городской разговорной речи использовались в памятниках, созданных в кругах константинопольской элиты. Настоящей литературной модой это стало в XII веке, когда одни и те же авторы могли работать в нескольких регистрах, сегодня предлагая читателю изысканную прозу, почти неотличимую от аттической, а завтра — едва ли не площадные стишки.
Диглоссия, или двуязычие, породила и еще один типично византийский феномен — метафразирование, то есть переложение, пересказ пополам с переводом, изложение содержания источника новыми словами с понижением или повышением стилистического регистра. Причем сдвиг мог идти как по линии усложнения (вычурный синтаксис, изысканные фигуры речи, античные аллюзии и цитаты), так и по линии упрощения языка. Ни одно произведение не считалось неприкосновенным, даже язык священных текстов в Византии не имел статуса сакрального: Евангелие можно было переписать в ином стилистическом ключе (как, например, сделал уже упоминавшийся Нонн Панополитанский) — и это не обрушивало анафемы на голову автора. Нужно было дождаться 1901 года, когда перевод Евангелий на разговорный новогреческий (по сути, та же метафраза) вывел противников и защитников языкового обновления на улицы и привел к десяткам жертв. В этом смысле возмущенные толпы, защищавшие «язык предков» и требовавшие расправы над переводчиком Александросом Паллисом, были куда дальше от визан­тийской культуры не только чем им бы хотелось, но и чем сам Паллис.



Комментариев нет:

Отправить комментарий